Дмитрий Лысенков известен в Петербурге как успешный актёр. К 36 годам он успел сыграл несколько значимых ролей в театрах Ленсовета, Александринском, «Приюте комедианта». Он перевоплощался в Гамлета, Свидригайлова, Петруччо. Многие могут знать Лысенкова и по ролям в кино: «Сталинград», «Мажор», «Домашний арест». Корреспондент «Диалога» встретился с артистом в стенах Российского государственного института сценических искусств и разузнал, к чему приводят конфликты с режиссёром, от каких ролей он отказывается, и почему перестал ходить на митинги.
— Вы родились в семье, не связанной с искусством, после школы поступали в Морской технический университет. Насколько спонтанным было ваше решение стать актёром?
— Когда я поступал, был конец 90-х, и, пережив начало и середину этого голодного десятилетия, стало понятно, что нужно выбирать нормальную профессию: в тот момент я вообще не думал об актёрстве. Но так случилось, что в старших классах наши педагоги истории и литературы ставили литературные вечера по произведениям Чехова и Пушкина, в которых я участвовал. Постепенно это возымело отклик и во мне, и в школьной публике. Потом выиграл городской конкурс с монологом Скупого рыцаря. С клееным сундуком выступал, возил его в метро. Было очень неудобно, потому что он был огромный и набит мелочью.
Учителя мне задали вопрос: хочешь поступать в театральный? Я сказал: нет, я вот в ФИНЭК думаю или «Корабелку» (Санкт-Петербургский государственный морской технический университет, — ИА «Диалог»), потому что надо было получить специальность, которая позволит кормить себя. В результате поступал параллельно в Морской технический университет и в Театральную Академию (сегодня – РГИСИ, Российский государственный институт сценических искусств, — ИА «Диалог»).
Когда в первый раз приехал в театральный узнавать о порядке поступления, я, наткнувшись на толпу у входа в Академию, постеснялся даже заходить, мне стало как-то неловко рядом с этими шумными свободными людьми. Я стеснительный, зажатый мальчик был. Прошёл до улицы Пестеля, развернулся, прошёл ещё раз мимо них и уехал к себе в Озерки. На второй раз выяснилось, что я испугался не того здания. Приёмная комиссия располагалась напротив Академии, где было гораздо проще, потому что никого у входа не толпилось.
— У родителей не было опасений, что в голодные 90-е профессия актёра будет приносить небольшой доход?
— В тот момент денег не было ни у кого. Наша семья и соседи жили в нищете, одалживали друг у друга одни и те же сто рублей, хотя люди были самых разных профессий.
— Играя на школьной сцене, вы пользовались успехом, что вас и сподвигло стать актёром. А попав в институт, где уровень всё-таки серьёзнее, почувствовали разницу?
— Да, практически сразу все представления о том, что, как мне казалось, нужно публике и что смешно, быстро разбились о стену педагогов. Уже 31 августа на первом сборе стало понятно, что я сильно заблуждаюсь. Комическое в моём представлении стало совсем другим после поступления.
— Какие отношения сложились у вас с наставником Владиславом Пази? Чему он вас научил?
— Смешной случай произошёл во время поступления: я не знал ни одного педагога, и как они выглядят тоже. Придя на отборочную консультацию к Владиславу Пази, я подумал: энергичный молодой педагог, к нему хочу. А потом пришёл на первый тур и понял, что Пази – это другой человек, а консультацию тогда вёл Юрий Бутусов. Я увидел очень грустного, уставшего Владислава Борисовича, который отслушал уже не одну «десятку». Подумал, как жаль, — и тоже заскучал. Но Бутусов тоже был здесь. Я начал читать поникший, сам себе неинтересный. А Юрий Николаевич отклонился так назад на стуле и показывает: мол, просыпайся давай! Пришлось взбодриться песенкой короля из «Бременских музыкантов».
Затем отношения складывались так: есть два основных педагога — худрук Пази и второй Бутусов, последний больше времени проводил с нами. Владислав Борисович был худруком театра Ленсовета, а ещё и директором, и главным режиссёром там же. У него было много дел. При этом он был и педагогом: учил по системе Станиславского и придавал ремеслу и школе огромное значение. Мы были его первым курсом. Он очень ответственно относился к обучению. Ответственнее нас. Как начальник, он был очень демократичен, но держал дистанцию. Как руководитель курса он решал и наши бытовые проблемы: Пази определил меня в больницу, когда нужно было сделать операцию, другим моим однокурсникам помогал деньгами. Чему он мог научить, так это отношению к профессии и делу. Он никогда не опаздывал и не любил этого. Ещё он был очень порядочным человеком.
— И всё же вы считаете своим главным мастером Бутусова?
— Да. Во-первых, он больше времени с нами проводил. Если у Владислава Борисовича занятие по мастерству было регламентировано, поскольку у него был график, то с Бутусовым мы сидели в мастерской до закрытия метро. А, во-вторых, у него был другой подход: больше воздействовал через болевые точки персонажа, сцены, актёра. Это всегда был живой процесс. Он умел подобрать слово так, что в тебе непременно начинала отзываться тема, о которой идёт речь в пьесе. Все этюды в первую очередь показывались Бутусову, потому что он мог направить.
— Вы учились на курсе, набранном при Театре им. Ленсовета. Это как-то влияло на процесс обучения?
— Да, в основном мы занимались не в институте, а на Владимирском, 14 – в соседнем с театром здании. Большую часть времени мы были изолированы: 24 человека в одной студии практически живут, и всё время вместе. Занимаешься, репетируешь, показываешь, потом спишь дома (если дома), и по новой. И вот так проходила вся жизнь. Несколько теоретических и практических занятий были в Академии, но потом нам построили зал в студии, и мы вообще перестали оттуда выходить. Все педагоги приходили к нам сами. Это было как служба на подводной лодке, к которой я оказался не готов. Я конфликтный человек.
В какой-то момент, спустя два года учёбы, хотел уйти с курса. Даже записался в приёмной комиссии в «десятку» к Вениамину Михайловичу Фильштинскому, но вычеркнул свою фамилию, потому что не успевал прослушаться. После этого ко мне подошёл Бутусов и спросил, в чём дело. Я сказал, что устал и не могу жить с однокурсниками. Тогда он убедил меня остаться, тем более там спектакль намечался со мной в главной роли.
— Как скоро вы начали участвовать в постановках в институте?
— С середины второго курса мы начали выходить на сцену в качестве «кушать подано», но и это было ответственно. Мы даже поехали на гастроли в Марсель, во Францию. Кажется, я подавал Хабенскому. Это был спектакль «Поживём-увидим» по Бернарду Шоу. А через год мы уже сыграли свои главные роли на Малой сцене в постановке «Старший сын». Я играл 54-летнего Сарафанова без грима, хотя мне было 20 лет, но зрители об этом забывали. Помню свои предпремьерные ощущения: слёзы усталости, бессилие, потому что был как выжатый лимон, и уже не выделял энергию. Бутусов меня ругал, был недоволен.
— В такие моменты вы не жалели о выборе профессии актёра?
— К счастью, то, как складывается мой актёрский путь, подсказывает, что всё правильно, и профессия выбрана удачно. Я никогда не думаю, что надо бросить, просто иногда понимаю, что сейчас устал, мне нужен перерыв, отдых. Артист на сцене должен быть выспавшимся и отдохнувшим, чтобы «взять» зал. При этом должен быть голодным, чтоб его организм тратил силы на выделение энергии, а не на переваривание пищи. Это физиология. После сытного обеда всегда клонит в сон.
— Помните ли вы, как ощущали себя, когда стали играть в Александринском театре? Чувствовали ли вы себя более ответственно, волнительно?
— Помню, что в то время мне важно было сбежать из Театра Ленсовета, лишившегося своего худрука. Там начался период безвластия. Служба на корабле без рулевого — не моя стихия. Я позвонил Бутусову, он тогда был в Москве. Юрий Николаевич предложил пойти в Александринский к Валерию Фокину, который обновлял труппу в тот момент. Ещё был вариант с МДТ, я разговаривал с Валерием Галендеевым, но понимал, что в этом театре надо сесть на скамейку запасных и начать обучаться заново. А я не был готов к этому, уже имея обширную биографию в Театре им. Ленсовета. К ним [в МДТ], кстати, пошёл мой одногруппник Станислав Никольский, и несправедливо несколько лет сидел в запасе, подавал телефон Даниле Козловскому в спектакле «Жизнь и судьба». Сейчас, к счастью, у него всё хорошо. Я же, в итоге, выбрал служение в Александринке, и Валерий Владимирович [Фокин] предложил мне две роли: в «Двойнике» и «Женитьбе». С первым же спектаклем я понял, что нет ничего невозможного, можно «взять» и этот зал. И, по внутренним ощущениям, сцена меня приняла.
— В одном из интервью вы говорили, что главная причина ухода из Александринского театра была в том, что вам не давали главные роли с 2010 года. С чем это было связано?
— Не главная, но одна из причин. В 2010 я сыграл в «Гамлете», в конце 2010 – Петруччо в «Укрощении строптивой». А за последующие 8 лет я получил всего одну главную роль — Арбенина в «Маскараде», и то во втором составе. Почему? Возможно, это связано с тем, что я имел неосторожность и наглость публично не соглашаться с режиссёром в его прочтении «Гамлета», хотя я играл в нём главную роль. Думаю, это Валерия Владимировича оскорбляло.
— И не было попытки примирения?
— Была, надо отдать ему должное. Как раз роль в «Маскараде» мне и предложил Валерий Владимирович. Я согласился, но дальнейшая работа складывалась трудно. Я понимал, что буду только вторым составом: ну, не может народный артист России Пётр Семак быть во втором составе, это очевидно. Премьеру сыграл Семак, я – следующий спектакль. Потом я несколько раз выручал театр и постановку тем, что играл Неизвестного вместо заболевшего Николая Мартона. А после этого меня вдруг не взяли на московские гастроли в Большой театр оперы и балета. Впервые в истории Большого на его Исторической сцене игрался драматический спектакль. А я был лишён возможности быть сопричастным этому беспрецедентному событию. Можно сказать, это стало для меня последней каплей.
— Фокин намеренно это сделал?
— Нет. Думаю, это было неосознанно. Хотелось бы верить, что нет.
— Вы работали в трёх театрах: Ленсовета, Александринском и «Приюте комедианта». Насколько по-разному они устроены?
— Ленсовета – классический театр в том понимании, в котором мы его представляем ещё по пьесам Островского. Со всеми своими прелестями и недостатками. Александринский – театр-завод. Работа по расписанию, от звонка до звонка, актёры друг с другом почти не имеют отношений. Лишь на нескольких спектаклях возникало единение и чувство, что мы делаем что-то общее, это случалось во многом благодаря режиссёрам этих спектаклей.
В плане работы на сцене нет большой разницы между театрами Ленсовета и Александринским. Совершенно другая ситуация в «Приюте комедианта». Даже в сравнении с малой сценой в Ленсовета, сцена «Приюта» очень близко находится к залу, первые два ряда зрителей освещены, я вижу их реакции, чем они занимаются. Для меня сейчас это некий дискомфорт, хотелось бы иметь «четвёртую стену» (воображаемая стена между актёрами и зрителями — ИА «Диалог»). Возможно, это просто вопрос опыта, и я ещё приспособлюсь. Что касается внутреннего устройства, то здесь мне тяжело судить, потому что в «Приюте комедианта» нет постоянного коллектива – артисты собираются на определённый спектакль. Сложность для режиссёра здесь в том, чтобы привести всех актёров к общему знаменателю, ведь все представители разных театров, школ, вкусов.
— А единение, которое, как вы говорите, нечасто возникало в Александринском, важно?
— Да, если мы говорим о единении как об ощущении, что мы делаем одно дело.
— Вы играли в постановках как по классическим произведениям Достоевского, Гоголя, Шекспира, так и в более современном «Человеке из Подольска». Что вам ближе и интереснее?
— Надо понимать, что в любом случае спектакль будет современным, в независимости от материала, который используется. Просто классическая литература имеет намного большую глубину, чем современная. Но это проблема авторов, а не актёров. Сегодня даже когда автор интересный – это всё равно не Достоевский и Шекспир, у которых можно бесконечно открывать пласты смыслов. Всё-таки у современных драматургов смыслы часто на поверхности.
— Как думаете, с чем это связано?
— Не может происходить так, чтобы всё и всегда в природе было гениально. Природа отдыхает. Потом гений – понятие, проверяемое временем. Сейчас и у читателя низок спрос на глубоких авторов. Люди довольствуются малым.
— Ощутили ли вы контраст, когда начали сниматься в кино? Чем отличается работа актёра в театре от специфики кино- и телепроектов?
— В кино я начал сниматься ещё во время учёбы, после второго курса. Разница технологическая: то, чему не учат в институте – работе с камерой, со светом, на точках. Ты должен не только играть, но и многое контролировать, поэтому кино сложнее. Например, тебе клеят точку, куда нужно смотреть на партнёра по сцене, и ты должен играть. При этом он стоит не перед тобой, а где-то, может, за осветительными приборами, и говорит текст, но ты его не видишь. Для этого нужно подключать воображение. Главный инструмент артиста, помимо его тела, — воображение. И вот ты и работаешь таким образом: воображаешь себе, как он сейчас играет.
Ещё есть разница в подходе режиссёра. В кино тебе не будут рассказывать, почему персонаж делает что-то, здесь всё на актёре. Хотя и в театре к этому постепенно приходят. Внешнюю картинку выстраивает режиссёр, а внутреннюю – актёр, и они должны соответствовать. Режиссёр кино обычно разбирает одну сцену – узкий отрезок. У него часто есть жёсткие временные рамки – он эти восемь сцен должен снять сегодня и только сегодня, иначе будут финансовые проблемы с продюсером. Там арендовано техники на миллионы: объект, например, тюрьма или дворец, который сегодня есть, а завтра туда уже не попасть. Режиссёр кино должен всё сделать быстро.
— В одном из интервью вы сказали, что 3% из всех фильмов, которые сегодня производятся, могут быть хорошими, и вы в них не попадали. Изменилось ли ваше мнение сегодня? Вам не нравится кино, в котором вы снимались?
— Есть несколько проектов, к которым у меня нет претензий. Например, «Домашний арест». Там сошлось всё: актёрский состав, режиссёр, операторская работа, сценарий. Мне нравится сериал «Бедные люди», но там есть некоторые проблемы актёрские, потому что непрофессиональные артисты участвуют. Ещё «Небесный суд» — меня там мало, но сам продукт мне было интересно смотреть. Из тех 50 картин, в которых я снимался, мне было интересно смотреть три. Действительно, небольшой процент.
Сейчас производится много требухи, и в некоторой я участвую сознательно, тем более сейчас, поскольку я внештатный артист и надо зарабатывать. Но я не соглашаюсь на совсем стыдные вещи.
— Вспомните, от чего отказывались недавно?
— Я отказался от роли фсбшника-педофила. Не хочу играть это по принципиальным соображениям. Я понимаю, что если это буду играть я, то отрицательный персонаж в моём исполнении вызовет сопереживание зрителя (так всегда со мной и в театре, и в кино). А я, как гражданин, не могу допустить, чтобы педофил вызывал сопереживание. Переделайте этого персонажа в гомосексуалиста – я с радостью сыграю. Ничего предосудительного: наоборот, ещё и примирим некоторые лагеря.
— У вас есть амбиции обрести такой же успех в качестве актёра кино, какой вы обрели в театре?
— Конечно, есть. Не уверен, что это достижимо в нынешней продюсерской ситуации, потому что сейчас иное представление о герое нашего времени. Спрос на героев, которых я бы мог воплощать, не велик. Но мне нравится играть и яркие эпизоды. Я играл разных персонажей. В этом свой актёрский интерес – быть разным. А амплуа героя не позволяет быть разным. К тому же сейчас на «героя с автоматом» спрос. По крайней мере у государства.
— Вы считаете себя заложником определённого образа? Какие роли вы не могли бы сыграть, но хотели бы?
— Образа нет, но есть внешние данные, от которых никуда не деться. В театре я могу играть всё, и это заслуга режиссёров. Много в Александринском театре было ролей, которые, казалось бы, не мои. В кино нет возможности попробовать «не своё». Я не в курсе, что где снимается, всё всегда большая тайна, сценарий присылают кусочками на пробы: в лучшем случае синопсис и сцена. Найти себя в кинопотоке трудно. К тому же, я не московский артист, а распределение всегда происходит по остаточному принципу: сначала ищут в Москве главных героев, затем где удобнее. Снимают в Петербурге – ищут местных на второй-третий планы.
— На вашей странице в Facebook много репостов с сайта петиций change.org. Вы можете назвать себя активным гражданином?
— Наверное, одного подписания петиций недостаточно, чтоб назвать гражданскую позицию активной. Меня волнует, что в мире происходит, я отец двоих детей. Но от петиций ничего не меняется: мост Кадырова есть, насчёт Исаакиевского собора пока молчат. Я против передачи Исаакиевского собора РПЦ, потому что в статусе музея он намного сохраннее, во-первых. Потом это туристическое место, визитная карточка города, и доходы из этого центра притяжения туристов должны принадлежать городу, идти в казну. Этот памятник архитектуры должен принадлежать всем горожанам, а не только прихожанам (простите за каламбур). Мосту Кадырова логичнее быть в Чечне, а не в городе, с которым это имя никак не связано. У нас в городе именем Даниила Гранина до сих пор ничего не названо!
Дважды я ходил на митинги в 2011 году, но увидев участников вокруг, а особенно крикунов на трибунах, понял, что не хочу иметь ничего общего с этими людьми. Потому что их поведение и речи были больше похоже на попытку извлечения выгод для себя.
— А что вы думаете по поводу митингов в 2017 году, организованных Навальным?
— На них я не ходил. Понимаете, расследование про Медведева – это, конечно, интересно, но штука в том, что, когда квадрокоптер очень ровно летает над резиденцией Медведева – я не верю, что это без чьего-то разрешения сделано. Это невероятное событие, что его никто не сбил. Попробуй полетай над частной территорией на Ладоге – дрон собьют из ружья. А у Медведева такая охрана, что эти полёты смотрятся странно. Всё выглядит так, как будто: «Давай, допустим, что у нас есть оппозиция». К тому же не ясно, чего Навальный хочет больше. Справедливости или власти? Власть – она всегда порочная. И в борьбе плохого с ещё худшим – я не хочу принимать ни одну из сторон. Вы спрашивали меня о гражданской позиции. Я её имею. Моя гражданская позиция — в моих ролях.
Беседовала Мария Балакаева / ИА «Диалог»