На основной сцене Александринского театра идёт новый спектакль Валерия Фокина «Швейк. Возвращение» по мотивам сатирического романа Ярослава Гашека. «Диалог» поговорил с автором пьесы Татьяной Рахмановой о солдатском юморе, Кафке и судьбе гуманизма.
«Похождения бравого солдата Швейка» — большой роман с неклассической структурой. Что было самым трудным при превращении его в пьесу?
Роман — не самый удобный для инсценирования. С одной стороны, недостаточный: фабула вялая, вместо реальных событий — анекдоты. С другой — избыточный: персонажами, ситуациями. Поэтому решено было писать не инсценировку, а пьесу по мотивам. Я взяла небольшой эпизод про подвиги, сделала его стержнем пьесы. Специфика романа о Швейке ещё и в том, что он не окончен, в нем много публицистики, это такой становящийся текст. Наполняя пьесу документальными материалами, я шла вслед за Гашеком. Ткань романа позволяет это делать.
Какие образы помогали в работе над пьесой?
Мне помогали тексты Михаила Бахтина о карнавале. Солдатская жизнь — еда, кровь, испражнения, грубый юмор, — это раблезианское буйство телесного низа, парадоксальное провозглашение жизни. Карнавал тотален, все включены в его действие. Изначально предполагалось, что спектакль будет поставлен в «Современнике»: атмосфера бывшего советского ДК, отсутствие чётких границ между зрительным залом и сценой. Исходя из этого контекста создавались, например, сцены с обращением артистов к залу.
Что изменилось с переходом на сцену Александринского театра?
Здесь как раз всё наоборот: подчёркнуто разделены сцена и зрители. И, мне кажется, это оказалось сильнее. Одно дело, если про вши, кровь и испражнения мы будем говорить в неформальном пространстве, а другое — в чётко регламентированном, на императорской сцене, там, где это прозвучит максимально неорганично. Хорошо, что зал разделился, хорошо, что со спектакля уходят, хлопают дверью. Хуже показать безделку, которая никого не волнует. Это тема такая, она должна задевать.
Спектакль пронизан ненавистью к войне, даже ожесточённостью — не все оказываются к этому готовы.
Ненависть к войне у нас — в каждой реплике и в каждой сцене. А как иначе об этом говорить? Когда тебе приносят гроб с консервами, чтобы ты поел, а потом тебя в этот гроб положат, — что здесь можно испытывать, кроме ненависти? Это пространство трагедии — ты следишь за движением к неизбежному, потому что любая война заканчивается плохо. Даже если «наши победили». «Ни одно поражение не может быть мрачнее этой победы», — говорил Веллингтон о битве при Ватерлоо. Чего нам стоила победа? Когда на одном квадратном метре полегло столько людей, ты не можешь радоваться этой победе, она всё равно — «со слезами на глазах».
Цитата из песни, которая тоже является частью мифа о военном подвиге.
Да, и сейчас все эти бодрые настроения с лозунгами «На Берлин!» и «Можем повторить!» — свидетельство того, что слёзы забылись. Люди как бы говорят: «Ну а что, куда без потерь?» — и сами себя заводят мыслями о войне. В финале пьесы один из героев, Водичка, говорит: «А я воевал и воевать буду, и дети будут воевать, и внуки. Потому что там всё понятно: ты либо за чёрных, либо за белых». И Швейк в этом смысле — такой призрак гуманизма. И сложности жизни. Он говорит эту дурацкую фразу про комара и яйца, про то, что не все проблемы можно решить с помощью калибра 7,62. А у нас от праздника со слезами на глазах остался только праздник.
Швейк остаётся гуманистом до конца, с ним по сути никакого перелома не происходит.
Швейк — не психологический герой. Мы сразу договорились, что это будет брехтианское произведение, драма идей. В Швейке не может случиться перемены, как в реалистическом персонаже. Он может только присутствовать, быть рядом, пока его не убьёт пьяный идиот. А когда убьёт, то Швейк придёт снова — и снова погибнет. Такая, видимо, судьба гуманизма.
И в спектакле этот призрак гуманизма соседствует с хроникой солдатских пыток и убийств, транслируемой на экранах.
Мы с Валерием Фокиным почти сразу придумали Женщину с Телевизором: чтоб она показывала эти видео. В спектакле она превратилась в Мать-гранату, которую играет замечательная Яна Лакоба. Она говорит о войне формулами из передачи «Магазин на диване», а потом внезапно включаются эти видео. Людям всегда интересно насилие. Все смотрят фильмы про маньяков, и ребёнок хочет треснуть другого лопаткой по голове. Зло притягательно: вот у нас многие любят Сталина и тоскуют по сильной руке. И войны хотят. В основном это люди, которым тяжело жить обычной жизнью — с ипотекой, женой, детьми. Это инфантильное сознание, когда ты от проблем убегаешь «в подвиг». Война становится решением проблем. Ещё здесь есть религиозный момент: человек не ценит свою жизнь, сам готов быть средством, и это становится предметом манипуляций: что такое твои страдания по сравнению со страданиями Христа? В пьесу вошла цитата известного церковного деятеля о том, что мир сейчас долгим не будет, и это хорошо, потому что живущий в благополучии народ проклят. Отсюда и появляются такие герои с изломанным сознанием как Женщина с Телевизором — её сорокалетний сын ушёл на войну, повесив на неё кредиты, но мать войну восхваляет: «Они там воюют за нас, за мир!».
А комическому на войне есть место?
Мы много смеялись на репетициях, и в тексте пьесы много смешного. Но у Гашека — история про чужую войну, такой тарантиновский юмор, анимационный, там не страшно. У нас — другая почва, огромная война, трагедия. Это главное смысловое отличие. Не ждите здесь развлечения. Для нас идеальной реакцией зрителя было бы, если бы ему было то смешно, то страшно. Такие качели от комического к трагическому, от современности к Австро-Венгрии. Я слышу, что люди на спектакле смеются, и это ценно. У нас юмор солдатский, карнавальный.
Насколько мне известно, часть таких шуточных реплик взята с солдатских форумов. Что ещё в пьесе имеет документальную основу?
Меня ещё на этапе чтения романа интересовала тема документа. Швейк ведь — историк батальона. Но возможно ли объективное свидетельство о войне и существуют ли дневники о войне, которым мы поверим? Недавно вышла замечательная книга «Антология военной корреспонденции» — в ней собраны письма солдат разных войн, от Первой мировой до Чеченской. От письма к письму можно видеть, как люди меняются, как сначала им страшно, а потом они втягиваются в этот быт и их восприятие искажается, они теперь внутри. Такая формовка солдатского «я». Сначала парень подписывается: «ваш сын Виталик», а потом «Дух Российской армии, Зайцев Виталий». Погиб в Шатое. Или есть, например, «Воспоминания» Николая Никулина — специалиста по европейской живописи, фронтовика, прошедшего всю войну. Он писал о русском мужике, зажатом между двумя геноцидами — сталинским и гитлеровским. Если немцы не убьют при наступлении, то при отступлении могут расстрелять свои комиссары за недостаточно рьяное выполнение воинского долга: «У нас дефицита в людях нет!» Война — это не оркестры и речи, это кровь, бессмысленный риск и вонючая жижа. Самое исчерпывающее и точное документальное свидетельство о войне было у бойца Виктора Васильева: «Пригнали нас на передовую, высунул я башку из траншеи, тут меня и е****ло».
Некоторые видят в спектакле кафкианские мотивы.
Для меня главное свойство Швейка — творческое начало. Потому что это и про гуманизм, и про сложность мира. По части создания миров Гашек, Швейк, Кафка — родственники. В пьесе была сцена, где Швейк рассказывает анекдот про одного продавца, который превратился в насекомое. Он мешал родителям и сестре, а потом внезапно помер, и все обрадовались. Солдаты говорят Швейку, что это как-то сложно, завуалировано, попроще бы. «Что со мной случилось? — подумал он. Это не было сном». Для меня эта строчка из «Превращения» рифмуется, как ни странно, с состоянием солдата на войне. Кафка и Гашек были современниками, оба жили в Праге, но ни разу, видимо, не встретились — занятно об этом думать. В спектакле есть и другой писатель. Швейк рассказывает Лукашу про неказистого рыжего человека, «вшивую интеллигенцию», который поначалу от вида кишок просто заходился. «А потом ничего, сначала гуся убил, а скоро и в людей постреливать начал. Да ещё навострился про это всё книжки сочинять. В общем, стал нормальным человеком», — говорит о нем Швейк. Речь идет об Исааке Бабеле, которого война перевернула. В финале спектакля анекдоты Швейка превращаются в пророчества. Кстати, предсказывая будущие/прошедшие смерти, он рассказывает документальные истории. Про кладбище со смешным и страшным названием «Тушки» и примерзшую ко льду голову — это про моего деда. Про мытьё костей — тоже правда. Про собирателей солдатских костей я сейчас пишу новую оригинальную пьесу.
Как работалось с Валерием Фокиным?
Фокин — эстет и визионер, он создает очень ясную, прозрачную партитуру спектакля, у него уникальное чувство ритма, как у музыканта. При этом внутри жёсткой формы грохочет живая энергия и страсть. И вот есть Фокин с его эстетизмом, и есть я — со всем этим навозом жизни, с чавкающей под ногами землёй и документальными историями. Такой контрапункт. Наша работа — интересный, открытый и очень важный разговор на равных. Я ему за эти счастливые дни очень благодарна.
Беседовала Елизавета Разинкина / ИА «Диалог»